Луну мы решили облететь стороной. Зачем туда стремиться, когда Родина и так вот-вот установит свой красно-черный флаг на ее нетронутой серебристой поверхности?
Мистер Ганнел меня ненавидел. Думаю, по каким-то личным причинам. У него на все были личные причины. Я бросал вызов его личному разуму. Я бросал вызов его личному чувству порядка и достоинства. Чтобы всем стало ясно, до какой степени я был для него личным вызовом, он еще и стянул с меня галстук. Когда он закрыл за мной дверь в класс, на лице у него играла та самая улыбочка, с высунутым языком.
Удар тростью меня не беспокоил. И то, что моя рука все еще ныла. Меня немного напрягало вывернутое ухо. И директор меня тоже не очень-то волновал. Я пока не догадывался, что влип, да еще как.
Но может быть, первый звоночек для меня прозвенел в тот миг, когда этот прыщ стянул с меня галстук. Потому что я не умею его завязывать, и он это знает.
Мой личный рекорд по неразвязыванию галстука – год. Столько мне удалось сохранить на нем узел. Материя уже так истерлась, что петля легко раздвигалась и пропускала мою голову, а потом аккуратно затягивалась, как миленькая, шик-блеск. По крайней мере, так было задумано. Держать ее в таком виде мне удавалось благодаря Гектору. Он ни одному мальчишке не позволял меня задирать. Казалось, дни мучений остались позади. А теперь из-за этой гребаной распущенной удавки мне хотелось сползти по стене на пол, сдаться, дать наконец волю слезам. Что-что, а явиться в кабинет директора без галстука было немыслимо. Уж лучше выброситься в окно. Сказать потом, что галстук развязался в полете. И что из-за сотрясения мозга я забыл, как его завязывать.
Если честно, то, кажется, именно в тот момент я понял, что дело не в галстуке, не в том, что я потерял узел. Я не мог вынести, что я потерял Гектора. Знать бы только, куда его забрали. Знать бы только, что с ним все в порядке, и тогда можно было бы избавиться от камня в животе – камня, который с каждым днем становился все тяжелее.
Гектор говорил, что галстук обозначает вовсе не это. Что галстук – как ошейник на собаке. Носить его – значит принадлежать к чему-то большему, чем ты сам по себе. Он говорил, что школьная форма – это способ всех уравнять, сделать каждого просто цифрой, аккуратной такой цифрой в мальчишеском облике, готовой для занесения в журнал. Из Гектора аккуратная цифра не получилась, и похоже, что его просто стерли, хотя уверенным быть нельзя. Я знал, что он прав. Завязанный галстук помогал выжить.
И вот теперь мне некуда было податься: галстук развязан, рубашка застегнута не на те пуговицы, о шнурках вообще нечего говорить. Жуткий вид.
В коридоре пахло хлоркой, молоком, мальчишеским туалетом и мастикой. Неоновые лампы светились одиночеством. Слишком яркие; от них ничего не скроешь. От них пустота казалась в десять раз более пустой; от них становилось еще яснее, что Гектора больше нет. Хлопнула стеклянная дверь, и из кабинета вышла с чашкой в руке мисс Филипс, одна из смотрительниц.
– В чем дело, Тредвел?
Голос она сделала грубый и резкий, но я знал, что она тоже стоит в очередях, как все, – чтобы ухватить хоть немного лишнего. Она взглянула вдоль коридора, потом вверх, на камеру, которая крутилась вокруг своей оси, как заведенная. Подождав, пока всевидящее око отвернется, она совершенно молча завязала на мне галстук и перестегнула пуговицы. Проверила еще раз камеру, прижала палец к губам, дождалась, пока объектив снова повернется к нам, и сказала тем же резким голосом:
– Молодец, Тредвел. Именно такого вида я и ожидаю от тебя в школе каждый день.
Никогда бы не подумал, что наша грубая мисс Филипс такая милая и нежная внутри.
Перед дверью в директорский кабинет можно сесть на длинную деревянную скамью – сиденье твердое, чтобы зад заныл, и поднято чуть-чуть высоковато. Я так понял, в этом и была великая идея: чтобы сидящий чувствовал себя таким маленьким, таким незначительным, ноги болтаются, голые коленки краснеют. Слышно только, как одноклассники за дверями стараются не дышать. Я сидел и ждал, пока зазвонит звонок, означавший «Мистер Хелман готов тебя принять». Сидел и ждал, а время утекало по капле.
Пока Гектор не пришел в нашу школу, я ее ненавидел. Я был уверен, что ее придумали специально, чтобы хулиганы с засохшим собачьим дерьмом вместо мозгов могли размазывать по стенкам таких, как я. Таких, с разноцветными глазами – один голубой, один карий. С сомнительной честью – быть единственным пятнадцатилетним учеником, не умеющим читать и писать.
Знаю, знаю.
«Стандиш Тредвел – дурачок…»
Сколько раз меня так дразнили тупорылые хулиганы, подначиваемые этим сиятельным засранцем, вожаком пыточной бригады Гансом Филдером. Важности ему было не занимать. Главный староста, любимчик учителей. Он ходил в брюках, и все остальные в его шайке – тоже. Если по чесноку, не так уж много учеников в нашей школе носили длинные штаны. А у кого они были, тот мог считать себя среди избранных. Малявка Эрик Оуэн ходил в шортах, как простой, но пытался их на себе как бы удлинить, исполняя все приказы, которые Ганс Филдер давал этому коротышке. Если бы Малявка был собакой, то терьером.
Главной его обязанностью было следить, какой дорогой я в этот день иду домой, и сообщать Гансу Филдеру и его удальцам. И тогда – раззудись, плечо. Меня подлавливали и били. Каждый гребаный раз. Вы не подумайте, я раздавал не меньше плюх, чем получал. Но куда мне было, одному против семерых.
В тот день я в первый раз встретил Гектора. Меня окружили у старого железнодорожного тоннеля за школой. Ганс Филдер был уверен, что тут-то я влетел по полной, что бежать некуда, если мне жизнь дорога: в конце тоннеля висел знак. Необязательно было уметь читать, чтобы понять, о чем он предупреждал. Крест и череп; сунешься, и ты – труп.